Иерей Кирилл Тумин. Святитель Митрофан Воронежский

Старое и новое. Столкновение.

 

Опишем теперь конфликт влияния западной культуры и византийской культуры бывшей в России доминантной[67]. Проследим внутренние процессы этого конфликта чтобы оценить и их воздействие на умы русских людей в 17 веке.

Западное влияние, проникая в Россию, встретилось здесь с другим господствовавшим в ней дотоле влиянием — восточным, греческим, или византийским. Между обоими этими влияниями можно заметить существенную разницу. Греческое влияние было принесено и проводилось церковью и направлялось к религиозно-нравственным целям. Западное влияние проводилось государством и призвано было первоначально для удовлетворения его материальных потребностей, но не удержалось в этой своей сфере, как держалось греческое в своей. Византийское влияние далеко не захватывало всех сторон русской жизни: оно руководило лишь религиозно-нравственным бытом народа, снабжало украшениями и поддерживало туземную государственную власть, но давало мало указаний в деле государственного устроения, внесло несколько норм в гражданское право, именно в семейные отношения, слабо отражалось в ежедневном житейском обиходе и еще слабее в народном хозяйстве, регулировало праздничное настроение и времяпровождение и то лишь до конца обедни, но мало увеличило запас положительных знаний, не оставило заметных следов в будничных привычках и понятиях народа, предоставив во всем этом свободный простор самобытному национальному творчеству или первобытному невежеству. Но, не захватывая всего человека, не лишая его туземных национальных особенностей, его самобытности, оно зато в своей сфере захватывало все общество сверху донизу, проникало с одинаковой силой во все его классы; оно и сообщало такую духовную цельность древнерусскому обществу. Напротив, западное влияние постепенно проникало во все сферы жизни, изменяя понятия и отношения, напирая одинаково сильно на государственный порядок, на общественный и будничный быт, внося новые политические идеи, гражданские требования, формы общежития, новые области знания, переделывая костюм, нравы, привычки и верования, перелицовывая наружный вид и перестраивая духовный склад русского человека. Однако, захватывая всего человека, как личность и как гражданина, оно, по крайней мере, доселе не успело захватить всего общества: с такой поглощающей силой оно подействовало лишь на тонкий, вечно подвижной и тревожный слой, который лежит на поверхности нашего общества. [68]

Итак, греческое влияние было церковное, западное — государственное. Греческое влияние захватывало все общество, не захватывая всего человека; западное захватывало всего человека, не захватывая всего общества.

Западное  влияние, насколько оно воспринималось и проводилось правительством, развивалось довольно последовательно, постепенно расширяя поле своего действия. Эта последовательность исходила из желания, скорее из необходимости для правительства согласовать нужды государства, толкавшие в сторону влияния, с народной психологией и собственной косностью, от него отталкивавшими. Правительство стало обращаться к иноземцам за содействием прежде всего для удовлетворения наиболее насущных материальных своих потребностей, касавшихся обороны страны, военного дела, в чем особенно больно чувствовалась отсталость. Оно брало из-за границы военные, а потом и другие технические усовершенствования нехотя, не заглядывая далеко вперед, в возможные последствия своих начинаний и не допытываясь, какими усилиями западноевропейский ум достиг таких технических успехов и какой взгляд на мироздание и на задачи бытия направлял эти усилия. Понадобились пушки, ружья, машины, корабли, мастерства. В Москве решили, что все эти предметы безопасны для душевного спасения, и даже обучение всем этим хитростям было признано делом безвредным и безразличным в нравственном отношении: ведь и церковный устав допускает в случае нужды отступление от канонических предписаний в подробностях ежедневного обихода. Зато в заветной области чувств, понятий, верований, где господствуют высшие, руководящие интересы жизни, решено было не уступать иноземному влиянию ни одной пяди. Такова была позиция и Митрофана Воронежского. [69]Однако потребность в новой науке, шедшей с Запада, встретилась в московском обществе с укоренившейся здесь веками неодолимой антипатией и подозрительностью ко всему, что шло с католического и протестантского Запада. Едва московское общество отведало плодов этой науки, как им уже начинает овладевать тяжелое раздумье, безопасна ли она, не повредит ли чистоте веры и нравов. Это раздумье — второй момент в настроении русских умов XVII в., наступивший вслед за недовольством своим положением. Он также сопровождался чрезвычайно важными последствиями. До нас дошел отрывок одного следственного дела, производившегося в 1650 г.; в нем наглядно изображается, с чего началось, чем прежде всего навевалось это раздумье. В деле выступает все учащаяся московская молодежь. То были Лучка Голосов (впоследствии думный дворянин, член государственного совета Лукьян Тимофеевич Голосов), Степан Алябьев, Иван Засецкий и дьячок Благовещенского собора Костка, т. е. Константин Иванов. Это был темный кружок друзей, соединенных одинаковыми думами. «Вот учится у киевлян, — толковали они, — Ф. Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Алябьев показывал на допросе, что, когда жил в Москве старец Арсений-грек, он, Степан, хотел было у него поучиться по-латыни, а как того старца сослали на Соловки, он, Степан, учиться перестал и азбуку изодрал, потому что начали ему говорить его родные да Лучка Голосов с Ивашкой Засецким: «Перестань учиться по-латыни, дурно это, а какое дурно, того не сказали». Сам Голосов по властному приглашению Ртищева должен был в Андреевском монастыре учиться по-латыни же у киевских старцев; но он против их науки, считал ее опасной для веры и говорил дьячку Иванову: «Скажи своему протопопу (Благовещенского собора Стефану Вонифатьеву, духовнику царя), что я у киевских старцев учиться не хочу, старцы они недобрые, я в них добра не нашел и доброго учения у них нет; теперь я пока угождаю Ф. М. Ртищеву из страха, а впредь у них учиться ни за что не хочу». К этому Лучка прибавил: «Да и кто по-латыни ни учился, тот с правого пути совратился». [70]Около того же времени и при содействии того же Ртищева поехали в Киев довершать свое образование в тамошней академии два других молодых человека из Москвы, Озеров и Зеркальников. Дьячок Костка с собеседниками не одобряли этой поездки, боясь, что, как эти молодые люди доучатся в Киеве и воротятся в Москву, будет здесь с ними много хлопот, а потому хорошо бы их до Киева не допустить и воротить назад: и без того уже они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых московских протопопов, говорят про них: «Враки-де они вракают, слушать у них нечего и себе чести не делают, учат просто сами не знают, чему учат». Те же ревнители благочестия шептали и про боярина Б. И. Морозова, что он держит при себе отца духовного только «для прилики людской», а уж если киевлян начал жаловать, явное дело, туда же уклонился, к их же ересям.[71]

Видим, что одна часть учащейся молодежи порицала другую за воспитываемое новой наукой самомнение и заносчивую критику всеми признанных доморощенных авторитетов. Это — не старческое охранительное брюзжанье на новизны, а отражение взгляда на науку, коренившегося в самой глубине древнерусского церковного сознания. Наука и искусство ценились в древней Руси по их связи с церковью, как средства познания слова Божия и душевного спасения. Знания и художественные украшения жизни, не имевшие такой связи и такого значения, рассматривались, как праздное любопытство неглубокого ума или как лишние несерьезные забавы, «потехи»; так смотрели на бахарей, сказочников, скоморохов. Церковь молчаливо их терпела, как детские рекреационные игры и резвости, а строгая церковная проповедь порой порицала их, как опасные увлечения или развлечения, которые легко могут превратиться в бесовские козни. Во всяком случае, ни такому знанию, ни такому искусству не придавали образовательной силы, не давали места в системе воспитания; их относили к низменному порядку жизни, считали если не прямыми пороками, то слабостями падкой ко греху природы человеческой. Наука и искусство, какие приносило западное влияние, являлись с другим более притязательным видом: они шли в ряду интересов высшего разбора, не как уступки людской слабости, а как законные потребности человеческого ума и сердца, как необходимые условия благоустроенного и благообразного общежития, находившие свое оправдание в себе самих, а не в служении нуждам церкви. Западный художник или ученый являлся у нас не русским скоморохом или начетчиком отреченных книг, а почтенным магистром комедийных действ или географусом, которого само правительство признавало «гораздо навычным во многих надобных мастерствах и мудростях». Так западная наука, или, говоря общее, культура, приходила к нам не покорной служительницей церкви и не подсудимой, хотя и терпимой ею грешницей, а как бы соперницей или в лучшем случае сотрудницей церкви в деле устроения людского счастья. Древнерусская мысль, опутанная преданием, могла только испуганно отшатнуться от такой сотрудницы, а тем паче соперницы. Легко понять, почему знакомство с этой наукой тотчас возбудило в московском обществе тревожный вопрос: безопасна ли эта наука для правой веры и благонравия, для вековых устоев национального быта? Вопрос поднялся еще в ту минуту, когда проводниками этой науки были у нас свои же православные западнорусские ученые. Но когда учителями явились иностранцы, протестанты и католики, вопрос должен был еще более обостриться. Возбужденное им сомнение в нравственно-религиозной безопасности новой науки и приносившего ее западного влияния привело к тяжелому перелому в русской церковной жизни, к расколу.

Мы видели, что с воцарением новой династии у нас предприняты были политические и экономические нововведения, предметом которых было устройство народной обороны и государственного хозяйства. Почувствовав потребность в новых, заимствованных технических средствах, государство во множестве призывало иноземцев, лютеран и кальвинистов. Правда, их призывали для обучения солдат, литья пушек, стройки заводов; все это очень мало касалось нравственных понятий и еще менее — религиозных воззрений. Но древнерусский человек своим конкретным мышлением не привык различать житейские отношения, не умел и не хотел разделять разные стороны жизни. Если немец командует русскими ратными людьми и учит их своей ратной хитрости, стало быть, надо и одеваться, и бороду брить по-немецки, и веру принять немецкую, табак курить, молоко пить по средам и пятницам, а свое древнее благочестие покинуть. Совесть русского человека в раздумье стала между родной стариной и Немецкой слободой. Все это настроило русское общество к половине XVII в. чрезвычайно тревожно и подозрительно, и это настроение обнаруживалось при каждом случае. [72]

В 1682 г., вскоре по избрании Петра в цари, старообрядцы устроили спор в Грановитой палате 5 июля быть может это личное переживание, как впечатление детства, на всю жизнь врезалось в душу Петра и неразрывно связало в его сознании представления о родной старине, расколе и мятеже: старина — это раскол; раскол — это мятеж; следовательно, старина — это мятеж. Понятно, в какое отношение к родной старине ставила преобразователя такая связь представлений.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *